26 сентября 1932 года, ровно 90 лет назад, в Сталинабаде (так называлась на тот момент столица Таджикской ССР) появился на свет русский прозаик, публицист и драматург Владимир Войнович. Несмотря на тотальный разрыв с советской властью, лишение гражданства СССР и высылку из страны, Войнович не стал литератором-эмигрантом, в 2000-е возвратился в Россию, где и оборвалась его жизнь летом 2018 года — в поселке с символичным названием Советский Писатель. Почему Войнович не создал ни одного произведения на немецком материале, хотя прожил в ФРГ много лет, каким он видел будущее и почему «перессорился» со всеми современниками — «МК» рассказал литературовед, преподаватель МГУ Михаил Эдельштейн.
— Сама фамилия Войнович — сербская, он потомок славного обрусевшего сербского рода. Один из его предков был адмиралом при Екатерине II. Еще один предок, который не обрусел, упоминается в книге Ярослава Гашека о Швейке — на этот раз уже австрийский генерал Войнович. И Владимир Николаевич этим гордился, потому что, как у любого сатирика, Гашек было у него в числе высокочтимых предшественников.
А вторая линия по матери у него еврейская, и это действительно привело к каким-то казусам, когда он был в Германии. Любые журналисты, и немецкие не исключение, руководствуются штампами. И они, узнав, что Войнович родился где-то в Средней Азии, в эвакуации, и что он полуеврей, полюбили заголовки типа «Таджикский сатирик страдал из-за своего еврейства». Он с этим несколько лет боролся с переменным успехом и всегда об этом рассказывал как о примере абсурда, сопровождавшего человеческую жизнь.
— Так получалось, что и у Войновича, и у Василия Аксенова родители были партийными товарищами, занимавшими посты в коммунистической прессе. То есть совершенно верноподданными были, но все равно в конце 1930-х попали под маховик репрессий. А их ребенок, став писателем, сделался ярым антисоветчиком.
— Случившееся с родителями на Войновича, конечно, повлияло. Понятно, что в некоторых случаях мы можем проследить цепочку, приведшую в 30-е годы к аресту того или иного человека. Причины часто были (если считать достаточным основанием для репрессий донос или «чистку» в определенной области промышленности). Но в целом это была лотерея, что хорошо видно по писательской среде. По делу «антисоветской группы писателей Маршака и Николая Тихонова» арестовали в свое время десятки человек, а сам Маршак оставался на свободе и был лауреатом всевозможных премий. А Тихонов был чуть ли не председателем Союза писателей. Это свидетельствует о том, что те, кто фабриковал все эти дела, понимали им цену.
Войнович рассказывал, что первый свой антисоветский документ написал в армии, когда его мать в рамках «борьбы с космополитизмом» выгнали из школы. Он написал письмо, что отказывается служить в армии государства, которое выгоняет его мать с работы. Но по здравому размышлению он спустил эту «петицию» в ближайший толчок. Что позволило ему спокойно демобилизоваться и сделать писательскую карьеру.
Он всегда подчеркивал, что на него повлияла советская армия. Войнович служил три года — по тем временам — и считал это опытом чистого бессмысленного подчинения. Для него бессмысленность была в этаком «рассчитайся на старший-младший» и в абсурдности задач, которые ставили перед солдатами. То есть он сущность советской жизни постиг в армии, и постепенно это все в нем прорастало. Когда он приехал в Москву и публиковал первые вещи, он еще не был антисоветчиком.
— С кого Войнович срисовывал своего самого знаменитого персонажа — Ивана Чонкина? С себя самого, с конкретного человека или это была собирательная карикатура?
— У Войновича был реальный сослуживец Иван Чонгин. Но в книге не столько психологическое сходство с ним было, сколько писателю понравилось само звучание имени и фамилии, немного нелепое. А в целом Чонкин для него был как Иванушка-дурачок, оказавшийся в итоге мудрее царя, инстинктивно понимающий нелепость окружающего его мироустройства. Хотя, конечно, Чонкин не осмысляет мир в таких категориях, как абсурд. Ему сказали — охраняй самолет, и он его охраняет. Все про него забыли — но он все равно охраняет; он такой русский мужичок, который верен своему долгу, присяге, даже когда это никому не нужно. Но здесь он понимает фарсовость ситуации и пытается как-то от нее отходить — женится на Нюрке, обустраивается в этом селе…
Это двойственный образ, но для Войновича Чонкин — герой, и этот роман — военный эпос. То, что писатель выбрал ВОВ в качестве полигона для своего юмора, очень многих, кстати, возмущало. Ты пишешь эпопею, пусть даже сатирическую, про войну, а где подвиги? Где падение грудью на вражескую амбразуру? Разве Чонкин победил фашистов? Для Войновича однозначный ответ на этот вопрос — «да».
Потому что у него была постоянная идея, и в книге про Чонкина она центральная, о том, что номенклатура, верхний слой общества, и простые люди — это два антропологически разных слоя. Между ними огромная пропасть. И симпатия автора — на стороне вторых, и если победа достигается вторыми, то вопреки первым.
Исторически это не вполне справедливый взгляд. Но Войнович верил, что в русской/советской действительности от любого начальства только траблы, и никакой пользы.
От Чонкина вздрагивали
— Есть история о солдате, забытом на посту в Персии на десятки лет. Или о воине, сторожившем 9 лет склад в крепости Осовец. Что могло стать прообразом комичного сюжета с забытым У-2 и приставленным к нему в качестве часового Чонкиным?
— Может быть, что-то из этого Войновичу попадалось на глаза, но не помню, чтобы он называл источник. Но я точно знаю, что он говорил про рассказ Леонида Пантелеева «Честное слово» — про мальчика, поставленного на часы старшими ребятами во время игры. Он плачет, но не может пойти домой, потому что дал честное слово. И пока не пришел военный и не сказал: «Приказываю оставить вверенный вам пост» — он не сходил с места.
— Градус абсурда в повествовании о Чонкине напоминает ерофеевский, когда в поэме «Москва–Петушки» забулдыги, устроившие «революцию» в маленьком селе, объявляют войну Норвегии. Можно ли считать роман Войновича постмодернистским произведением?
— Нет, это достаточно традиционная сатира. Абсурд — это вообще нормально, мы у Салтыкова-Щедрина сколько угодно его видим. Войнович, хотя с Ерофеевым они были почти ровесники, мыслил себя писателем старшего поколения. Он понимал — и это было видно по нашим с ним беседам — разницу между экзистенциальным абсурдом, например Довлатова, и своей социальной сатирой. И продолжал линию классиков: Щедрина, Гашека.
— В наши дни разрабатываются законы о недопустимости дискредитации ВОВ. Может быть такое, что насмешливые книги про Чонкина однажды будут запрещены?
— Есть такое выражение: красота в глазах смотрящего. Так вот, и дискредитация тоже в глазах смотрящего. Значение этого слова очень широкое. То, что в определенный момент человек, решающий, что значит слово «дискредитация», поймет под этим словом, то им и будет.
Сейчас мы можем не ощущать остроты этой вещи — но от Чонкина в конце 80-х вздрагивали. Хотя тогда очень много чего публиковалось о войне: во время перестройки много натуралистической правды вышло на поверхность. Но у нормального советского человека было такое впечатление, что это немного слишком, что так играть с этой темой нельзя. Даже у очень продвинутых молодых людей нового поколения было ощущение небывалой дерзости замысла и его реализации. Тем более — возмущались ветераны. Когда роман был опубликован, «Юность» была завалена письмами возмущенных граждан, кричавших: «Руки прочь от святыни!» Поэтому ничего нельзя исключать, если будут эволюционировать ограничительные законы и их правоприменительная практика.
— А есть ли в «Жизни и необычайных приключениях солдата Ивана Чонкина» положительные персонажи?
— Положительные герои там — это, простите за пафос, русский народ. Иван, Нюрка, люди, которые не воюют, но выносят тяготы военной жизни — да и мирной, которая на военную очень похожа. У Войновича это тоже постоянный мотив: что для советского человека той эпохи, не находящегося на фронте, переход от мирной жизни к войне не очень-то заметен, потому что хорошо не жили, и начинать не приходится.
Ставший диаконом писатель Владислав Пасечник объяснил свое решение
— Очень многим книгам и фильмам у нас и на Западе не повезло с продолжениями. Что вы можете сказать о превращение истории про Чонкина в трилогию?
— Это проблема не только Войновича, а целого поколения писателей. И можем брать примеры из других областей. Эльдар Рязанов — примерно в 1990 году его как отрезает, все, что дальше, мы не смотрим. Все заканчивается на «Забытой мелодии для флейты» — это последний из классических фильмов. И то все понимают, что это далеко не «Гараж» и не «Ирония судьбы». Как будто некая энергия времени, присутствующая в искусстве и улавливаемая человеком, потом куда-то уходит. Так произошло и с Войновичем, и с Аксеновым, и даже с Солженицыным.
Вот и «Чонкин» идет по нисходящей. Первая часть (получившая в трилогии новое название «Лицо неприкосновенное) — классическая. Вторая («Претендент на престол», 1979) — менее удачная, а третья («Перемещенное лицо», 2007) — это совсем печально.
Но Войновичу я не рисковал это говорить, потому что он считал, что это все важно как комплексная эпопея. И что вот эти продолжения дают настоящий масштаб.
Сатирик и образ будущего
— В Интернете можно найти таблицу, с кем из современников поссорился Иван Бунин (там получается, что чуть ли не со всеми). Разве не так вышло и с Войновичем? Он в своей антиутопии «Москва 2042» дал достаточно злобную сатиру на Солженицына. Не давал шанса коммунистической России, социалистической, да и почвенническо-имперской тоже. Почему в светлом будущем для него не было ни единого просвета?
— Сатирик и образ светлого будущего — две вещи вообще не очень совместимые. Несмотря на гротеск и фантастику, с которыми работал Войнович, он обладал реалистическим мироощущением. А кроме того, сатирическое вырастало из свойств его характера. И в этом его сходство с Довлатовым. Они оба видели жизнь как цепочку анекдотов, брали эпизод и дорисовывали его до анекдота. Реальность автоматически проходила обработку в мозгу и превращалась в застольную байку — сначала в какие-то устные жанры, а потом в рассказ. Это видно не только по «Москве 2042», но и по мемуарной книге «Автопортрет».
Там он поссорился точно со всеми. Причем многие говорили: такого вообще не было. Он про каждого из своих знакомых вспомнил какую-то гадость — но не просто гадость, а такую, какая ему казалась характерологической гадостью.
— То есть он работал как художник-шаржист?
— Да, именно так. Вот у человека большой нос, но шаржист изображает его с носом, как у Буратино, протыкающим нарисованный очаг. У Войнович один его ближайший друг оказался полным подкаблучником — есть замечательный эпизод, где его ревнивая жена каждый раз, когда он на кого-то засматривался, говорила: «Кхе-кхе». Другой оказался молодящимся бабником, второй приехал за границу и не знает, как себя вести, — и вот Войнович ему помогает. Войнович вел себя, говоря современным языком, «токсично» для окружающих — он видел во всем и во всех материал для пародии и эпиграммы.
— И в родной стране тоже?
— Войнович разошелся с Солженицыным, считавшим, что СССР не имеет отношения к исторической России. Что серп и молот — идеологическая, насильственная надстройка над двуглавыми орлами, не связанная с ними отношениями преемственности. Но историософия Войновича, пусть она прямо у него нигде не выражена (он не создавал трактатов, как Александр Исаевич), все же четко просматривается в «Москве 2042». Он полагал, что в основе русской жизни в целом — от Алексея Михайловича до Михаила Сергеевича — лежат отношения иерархии и подавления. И любая власть по определению тоталитарна, и совершенно неважно, как она внешне оформляет свою тоталитарность. Потому что оформление — это одежда, которую можно снять, а всевластие — сущность.
В Москве 2042 года мы видим разрыв между властью и человеком, что проявляется в стукачестве и дефиците. Эти черты для Войновича сущностные, а то, крестятся ли граждане или звездятся, коммунистической или монархической риторикой пользуется государство, — неважно.
— Вы можете вспомнить последнюю встречу с Войновичем? Как вы общались и, может быть, дружили?
— Мы, конечно, не дружили, это сильно сказано. Просто пересекались, я брал у него интервью, а потом привозил его на журфак Московского государственного университета, где работаю. Были жуткие пробки, он приехал с опозданием, но сразу всех очаровал — и преподавателей, и студентов. Он тогда не очень себя хорошо чувствовал, но при виде аудитории воспрял духом и очень профессионально с ней взаимодействовал. Он вообще был — и это можно понять по фотографиям и портретам — очень обаятельным человеком. В детстве я слушал его произведения по «голосам», а потом много лет читал в МГУ историю русской литературы XX века, где Войнович был составной частью.
— В вузах он изучается, но почему нет больших трудов по его жизни и творчеству?
— Это совершенно справедливое замечание: допустим, Зиновьев — яркая фигура, раскручиваемая семьей, но едва ли сопоставимая с Войновичем, — прекрасно исследован, есть монографии. Дмитрий Петров написал об Аксенове, об Анатолии Гладилине прекрасные тома в серии «ЖЗЛ». Писатели того поколения уже получили книги о творчестве и подробные биографии.
— И это при том, что Войнович жил в наши дни, зацепив краешком судьбы эпоху Интернета и социальных сетей!
— Да, и дал множество биографических интервью, писал мемуары, есть его родственники, живы друзья, и среди них — те, про кого он позлословил в «Автопортрете» и готовые позлословить в ответ. Какая благодатная почва для исследователя! Пиши — не хочу!
Плюс его как автора сатирической прозы знают именно широкие массы. «Чонкина» все время хотят экранизировать — это точно та литература, которая читается и будет читаться. В том числе тексты, отнесенные автором к «устаревшим», скажем, пьеса «Трибунал» — очень остроумное произведение с гротесковыми ходами, когда герой приходит на спектакль по пьесе «Трибунал» и оказывается на нем подсудимым. Такой почти Кафка — но с узнаваемыми советскими реалиями, шаржами на членов ЦК, Евтушенко или писателя-деревенщика вроде Василия Белова.
В общем, очень странно, что им не занимаются слависты, даже западные.
— Войновича лишили гражданства, выдавили из Советского Союза — но он вернулся уже в новую Россию, чтобы остаться русским писателем. Для него, получается, это было высшей ценностью?
— Он ощущал себя человеком русского языка, русской литературы — в этом отношении нет никаких сомнений. Это не Бродский, ставший американским профессором и отказывавшийся приехать в Санкт-Петербург даже в гости, по-разному это мотивируя. Часть времени Войнович, имея немецкое гражданство, проводил в Германии. Но он жил в подмосковном поселке Советский Писатель, куда я к нему ездил. Там он построил (или купил, не знаю) большой дом, там он устраивал выставки своих картин, став художником во второй половине 90-х. В России был его круг, ближайший друг Бенедикт Сарнов…
И он не написал ни одного произведения о немецкой жизни, хотя тот же Аксенов называл себя «штатником» и интересовался американской жизнью и культурой. А Войнович весь целиком здесь: его интересует русское прошлое в «Чонкине», русское будущее в романе «Москва 2042», русское настоящее в «Иванькиаде» или «Шапке».
При этом он мог еще в доперестроечное время возражать Трифонову, что «настоящая русская литература может писаться в России или за границей, но публиковаться может или за границей, или нигде». Полагать, что в 70-е годы литератор может быть только диссидентом, завязанным на Париже и Нью-Йорке. Но нужно четко разделять место жизни и место писательских интересов.
Комментарии